Все приободрились — правда, ненадолго. Ташбаан по-прежнему выглядел далеким и нестрашным, однако он упорно не желал пропадать из вида. Шаста от огорчения даже бросил оглядываться, но только сильнее пал духом: гора, к которой они направлялись, не стала ближе ни на пядь. А солнце поднималось все выше, песок искрился и слепил глаза. Зажмуриться же Шаста просто не имел права — ведь он единственный худо-бедно знал дорогу и мог указывать направление. Накатил зной. Когда Шаста в очередной раз соскользнул со спины Бри, зной ударил мальчику в лицо, точно из приоткрытой печной дверцы. Так повторялось дважды, и жара не спадала — наоборот, становилась яростнее с каждым мгновением; настал миг, когда Шаста снова было спешился и тут же завопил от боли и живо вскочил в седло.

— Прости, Бри, — выдохнул он. — Я больше не могу идти. Песок так жжется!

— Ну, конечно! — отозвался конь. — И как я сам не сообразил? Что ж, придется мне потерпеть.

Шаста завистливо поглядел на Аравис, шагавшую по песку рядом с Хвин.

— Тебе-то хорошо, — проворчал он. — У тебя сапоги.

Девушка выпятила подбородок, будто собираясь сказать что-нибудь нелестное, но промолчала.

Рысью, шагом, рысью, шагом. Скрип-скрип, дзинь-дзинь. Пот течет ручьем, солнце обжигает, глаза болят от яркого света, в пересохшем горле ком… А вокруг ровным счетом ничего не менялось! Ташбаан не отдалялся, горы не приближались. И поневоле чудилось, что так будет всегда — мокрые от пота, изнемогающие от жары и усталости, они будут до скончания века тащиться через пустыню под скрип кожаной сбруи и перезвон серебряных пряжек.

Шаста пытался отвлечься, пытался думать о чем угодно, только не о том, что из пустыни им не выбраться никогда. Это не помогло: в голову полезли всякие непрошеные мысли, от которых на душе стало хуже прежнего. Тяжелее всего было не думать о нараставшей жажде. Ледяной ташбаанский шербет; чистая родниковая вода, весело журчащая среди камней; холодное молоко, в меру густое и не слишком жирное… И чем сильнее стараешься не думать обо всем этом, тем назойливее твое воображение рисует картины одна чудеснее другой…

Наконец пейзаж изменился: впереди выросло из песка скопление камней — футов тридцати в высоту и около пятидесяти ярдов в длину. Солнце стояло прямо над головами, и тени эти камни почти не отбрасывали, но все же даровали изнемогшим путникам укрытие от палящего зноя. Перекусили, попили водички — жажду, конечно, не утолили, лишь промочили горло (лошадям было не так-то просто пить из бурдюка, однако и Бри, и Хвин изловчились сделать глоток-другой). Лошади были все в пене; люди, бледные, уставшие до полусмерти, едва держались на ногах. Говорить никому не хотелось.

После короткой передышки снова тронулись в путь. Шуршание песка, запах пота, слепящий свет, опять, и опять, и опять… Но вот, к несказанному облегчению путников, их тени начали удлиняться и какое-то время спустя вытянулись чуть ли не до окоема. Солнце медленно клонилось к закату, жара понемногу спадала, воздух наполнялся благословенной прохладой; впрочем, песок, раскалившийся за день, по-прежнему обжигал ступни. Восемь глаз жадно высматривали ущелье, о котором говорил ворон Желтые Лапы. Но на ущелье не было и намека — сплошной песок, без конца и края. Солнце село, на небосводе высыпали звезды. Лошади понуро брели по пустыне, всадники раскачивались в седлах, то и дело впадая в полузабытье. Взошла луна, и внезапно Шаста — в горле у него пересохло настолько, что крикнуть он просто не мог — прохрипел:

— Вон оно!

Ошибки быть не могло. Впереди, чуть правее, показался покатый склон, усеянный валунами, и склон этот уводил прямиком в нагромождение скал. Лошади не сговариваясь повернули; минуту-другую спустя перед путниками распахнулся зев ущелья. Поначалу было даже хуже, чем в пустыне, ибо в стиснутом скалами ущелье царила страшная духота; каменные стены вздымались все выше, свет луны померк, и разглядеть что-либо стало крайне сложно. Оставалось полагаться разве что на слух. Впрочем, иногда взгляд выхватывал из полумрака смутно различимые растения, похожие на кактусы, и заросли травы — должно быть, той, о которую так легко порезаться. Копыта зацокали по камням… Ущелье изобиловало поворотами, и за каждым поворотом путники надеялись увидеть воду, но всякий раз надежды не оправдывались. Лошади едва переставляли ноги, Хвин поминутно спотыкалась и дышала все тяжелее. Исподволь подкрадывалось отчаяние. И вдруг под копытами захлюпало! Крохотная струйка воды за следующим поворотом обернулась ручейком, дальше ручеек превратился в узкую речку с берегами, поросшими кустарником, а речка разлилась и раздвинула берега, водопадом срываясь в озерцо… Шаста, вновь впавший в полузабытье, внезапно сообразил, что Бри остановился, и обессиленно соскользнул наземь. Оставив своего всадника лежать на берегу, Бри ступил в воду и принялся пить; Хвин присоединилась к нему. «О-о!» — простонал Шаста, кое-как поднялся, плюхнулся в озерцо — вода доходила ему до колен, — а потом сунул голову под водопад. Какое блаженство!

Минут через десять все напились (Аравис с Шастой вымокли с головы до ног) и стали осматриваться, тем паче что луна поднялась уже достаточно высоко и осветила ущелье. По берегам реки росла густая трава, в отдалении виднелись кусты и деревья, подступавшие к скалам. И в ночной прохладе, напоенной дивным ароматом цветущих деревьев, разливалась птичья трель. Шаста никогда прежде не слыхал такой птицы, но почему-то сразу догадался, что это соловей.

Есть никому не хотелось — все слишком устали. Лошади, не дожидаясь, пока их расседлают, легли на траву. Аравис с Шастой пристроились рядышком.

— Нам нельзя спать, — неожиданно подала голос благоразумная Хвин. — Мы должны опередить принца Рабадаша.

— Угу, — сонно согласился Бри. — Спать нельзя. Мы только чуть-чуть передохнем…

Шасте подумалось, что, если он сейчас не встанет и не поднимет остальных, все они заснут. Надо вставать, надо двигаться дальше. Надо… надо…

Мгновение спустя все четверо крепко спали. Им не мешали ни лунный свет, ни соловьиные трели.

Первой пробудилась Аравис. Ее разбудило солнце. Открыв глаза, девушка увидела, что утро давным-давно в разгаре. Ужасно, просто ужасно!

«Это я виновата, — твердила она себе, тормоша своих спутников. — С лошадей что возьмешь? После такого перехода и говорящая лошадь свалится! А мальчишка в деревне вырос, чему его там могли научить… Но меня-то учили! Какая же я дура!»

— Бру-хо! — воскликнул Бри, поднимаясь с земли. — Заснул нерасседланным, а? Никогда больше так делать не буду. Очень неудобно, знаете ли…

— Да шевелитесь вы! — прикрикнула Аравис. — Мы и так проспали все что можно! Надо ехать дальше.

— Сперва перекусим, — возразил Бри.

— Боюсь, не получится, — отозвалась Аравис, подтягивая подпруги.

— Куда ты так торопишься? — удивился Бри. — Мы ведь пересекли пустыню!

— Но до Арченланда еще не добрались, — резко ответила Аравис. — А Рабадаш не будет ждать, пока ты набьешь брюхо!

— Да где он, твой Рабадаш? — фыркнул Бри. — Мы ведь шли короткой дорогой. Так, Шаста? Что там говорил твой приятель ворон?

— Насчет короткой дороги он не сказал ни слова, — откликнулся Шаста. — Сказал только, что эта дорога лучше, потому что выводит к реке. Если оазис по прямой на север от Ташбаана, выходит, наша дорога длиннее.

— Вы как хотите, а я без еды никуда не пойду, — заявил Бри. — Сними с меня уздечку, Шаста.

— Пожалуйста, — робко проговорила Хвин. — Мне кажется, я тоже и шагу ступить не смогу. Но когда лошади везут людей, со шпорами на ногах, им ведь часто приходится, по-моему, подчиняться всадникам. И они вдруг понимают, что силы у них еще остались… А мы — свободные лошади, так неужели мы себя не пересилим? Ради Нарнии?

— Позвольте заметить, мадам, — сурово изрек Бри, — мне куда больше вашего известно о битвах и переходах и о том, что может выдержать лошадь.

На это у Хвин ответа не нашлось: подобно прочим лошадкам чистых кровей, которых сызмальства холят и лелеют, она не привыкла к такому обращению и ее было очень легко смутить. На самом-то деле, конечно, она была права: окажись Бри не под Шастой, а под каким-нибудь таркааном, он бы сразу нашел в себе силы продолжать путь. Увы, тому, кто столько лет провел в рабстве, нелегко научиться быть свободным: и если рядом нет никого, кто бы мог тебя заставить, самого себя принудить к чему-либо почти невозможно.